Помощник китайца. Я внук твой. Две повести - Илья Кочергин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но необходимо было что-то делать, и другого выхода я не ощущал из своей кухни. В кухне я делал домашние задания по китайскому языку. Каждый вечер. Я оставлял их на вечер, чтобы дождаться, когда уснёт тёща, и ещё чтобы иметь возможность не ложиться с женой в постель одновременно. Я не любил ложиться с Алёной вместе, – нужно раздеваться, стаскивать пожелтевшие джинсы, нести их к стулу, класть на стул и шагать в трусах обратно к кровати. А ноги у меня худые. Восьмой этаж, и за окном нет фонарей, но небо всегда светлое. Может, и не видно, но я слишком не любил себя. Нужно только сто тысяч и всё было бы по-другому.
Я прекрасно помню вид с балкона той квартиры. Осенью или весной, когда воздух холодный и лучше ощущается простор. Я, кажется, помню все ночные огни, все дорожки на речной воде. Вообще, хорошее всегда крепче держится в памяти, чем плохое, и я рад такому свойству памяти. Это помогает быть благодарным.
Эти колеблющиеся огоньки были тем хорошим, что я лучше всего запомнил. Я часто стоял на балконе и глядел через крыши с вибриссами антенн, через реку, на самые дальние огоньки. Самые хорошие дальние огни бывают, когда идёшь ночью по железной дороге, и когда ты проголодался и хочется пить, и после долгого ожидания видишь синие огни на путях, обозначающие станцию и белые огни уже станционных фонарей. И воздух, конечно, обязательно должен быть холодным, – в нём эти одинокие фонари светят сильнее.
А ещё я однажды утром стоял на этом балконе и слушал стрельбу.
Я люблю оружие. Мне нравится винтовка, так же, как нравится скрипка, яхта, и прочие предметы, имеющие форму, доведённую до предельного совершенства. Уметь держать в руках хорошую винтовку – это много для мужчины. Просто держать в руках, так естественно, как женщины держат детей. И винтовка обязательно должна быть своя, личная. Имея винтовку, мужчина не пойдёт со скотчем в кармане вешать записки на замок коммерческого киоска. Я говорю не о вооружённом грабеже, а о той ответственности за свои действия и о чувстве достоинства, которые появляются у мужчины, если он держит в руках винтовку. На уроках военной подготовки в школе нам давали подержать только автоматы, да и то с просверленным стволом – оскопленное оружие.
В то яркое солнечное утро я понял, что не люблю, когда солдаты стреляют из казённых автоматов в моём городе. Мне было противно слушать, как размеренно и неторопливо работает крупнокалиберный пулемёт.
А ночью перед стрельбой моя Алёнка хотела идти бросаться под танки. Она смотрела телевизор и рвалась на улицы, быть у костров, среди людей, среди событий. Тёща была на даче. Дочка спала, спал младший сын тёщи, и я не хотел отпускать жену одну. Я спросил, на кого мы оставим детей. Но она не слушала меня, потому что у меня не было гражданского долга, и часа в два ночи мы пошли по улице к реке, потом перешли реку и увидели первые костры. А дети спали дома.
Наверное, я был слишком зол на жену и на себя за то, что не смог удержать её. И поэтому я относился к тому, что я видел, слишком предвзято. Мне казалось, что у костров слишком много пьяных и весёлых людей. Я слышал отрывки разговоров:
– А помнишь, как славно в девяносто первом так же посидели. Что Василич-то не пришёл сегодня? Ты ему звонил? А-а. Понял. Ну, тогда за это нужно выпить.
И я раздражался, когда видел человека, держащего обломок необструганной доски в руке, – человек тоже искал событий и искал людей, чтобы применить своё оружие.
Мы увидели бронетранспортёр, стоящий на улице, и повернули обратно, потому что Алёнка начала мёрзнуть. И пошли не по центральной забитой народом улице, а пустыми переулками. Нам очень обрадовались самодеятельные патрули и проверили документы. Оставили петь с ними под гитару. И больше им уже некого было задерживать, пока уже к рассвету не вышли из подъезда бомжеватые бабка с дедом в поисках чего опохмелиться. Я тоже тогда замёрз. Революции нужно устраивать летом.
К чему я вспомнил всё это – не знаю, просто в то время мне очень не хватало денег. А скотч в кармане и стрельба в городе только случайно всплыли в памяти, наверное, только потому, что остался одинаково неприятный осадок в душе и от того, и от другого.
Когда в серванте начинали позванивать рюмки, я включал телевизор. Громкость регулировалась плохо, можно было или включить на полную мощность, или совсем вырубить звук. Я вырубал звук, чтобы никого не будить, и смотрел ночные передачи.
Потихоньку страх уходил, а часов с двух и трамваи переставали ездить. Когда на экране беззвучно танцуют красивые девушки, то страх уходит, – появляется злость. Девушка из музыкального клипа, гораздо более привлекательная, чем моя жена, смотрит на меня и шевелит губами. Она смотрит мне в глаза, она видит меня. На неё не надо работать, она уже одета так, как мне нравится, она красиво двигается. Она, я знаю, говорит те слова, которые я хочу слышать. Девушка для бедных.
С утра я сажал дочку на плечи, сам садился на велосипед и мы ехали в садик. Девочка крепко держалась за мою голову. Потом Алёна увидела нашу стремительную езду среди несущихся автомобилей, и мы стали ходить пешком.
После садика я шёл в университет, расположенный в самом центре города. Все потоки машин, все ларьки, магазины, жилые дома, конторы, улицы стекались сюда. Вращались, закрученные Садовым кольцом, вокруг меня, сидящего в аудитории с толстыми кирпичными стенами. Даже маленькую форточку приходилось закрывать, чтобы слышать преподавателя.
Почему-то так получалось, что я всё равно не слышал. Попадались на глаза какие-нибудь пятнышки солнца на стене, потёки краски и прочая чепуха, не имеющая никакого отношения к учебному процессу. Эти мелкие детали как будто обладали магической силой утягивать моё сознание бог знает куда. Чаще всего в места прошлых путешествий.
В печальные Волчьи тундры Кольского полуострова. На озеро Джулуколь в горах Алтая. На камчатскую речку Ралвининваям, где я когда-то поднял несметное количество диких гусей. В залив Корфа на Тихоокеанском побережье, где из нашего лагеря была видна длинная семидесятикилометровая горная коса, уходящая в море. Молодой парень, чьи сети стояли в устье реки, сказал, что каждую осень он уходит в эту безлюдную местность на месяц-другой охотиться. В шутку, наверное, позвал и меня с собой.
Каждый вечер солнце, перед тем как сесть, окрашивало эти дальние горы в самые немыслимые цвета, превращая их в мечту. Морж высовывал свою голову из розовой воды и смотрел на нас и на лагерь, пока появлявшийся вдалеке кривой плавник касатки не заставлял его скрываться. Я тогда любовался горами и думал, что следующей осенью пойду туда вместе с пригласившим меня парнем. Я не знал, насколько сильно город захватывает человека, как прочно вяжутся швартовы, крепящие тебя к причальным кнехтам пяти высоток.
Я смотрел на потёки солнца в аудитории и всё бежал и бежал, задыхаясь, по бескрайней долине Ралвининваям в том месте, где она втекает в большую реку Куйвиваям, и в воздух поднимались новые и новые птицы. Гусиные крылья и крики сплетались в сплошную сверкающую завесу и скрывали из виду море.
Иногда я пробуждался и встречался взглядом с китаянкой Пэй А, которая вела курс разговорного языка и каллиграфии. Её чёрные, мутноватые глаза часто бывали такими же неподвижными и пустыми, как, наверное, и мои.
Она была в институте носителем языка, по-русски не понимала ни слова. У нас было две преподавательницы – одна обычная, русская, а другая носитель языка, Пэй А. Я иногда думал, что тоже являюсь носителем языка, но мне за это трудно содрать с кого-нибудь деньги. Пэй А очень немного, но получала, потому что имела диплом Пекинского университета. Они с мужем приехали в Москву и устроились работать в наш институт года два назад. Работа непыльная – разговаривай со студентами на языке, носителем которого являешься. На кафедре все тебя понимают, все китаисты, вроде как, не чувствуешь дефицита общения.
Она казалась замкнутой и необщительной, наверное, такой и была. Отношения у нас с ней не сложились, чаще всего она выводила в моих тетрадях две или три параллельные горизонтальные черты – китайские двойку и тройку. Получив тетрадь, я снова отправлялся в свои воспоминания.
Потом она исчезла, и прошёл слух, что она отравилась бракованными консервами. Только через много лет, встретившись с нашей русской преподавательницей, я узнал, что было всё по-другому. В один вечер Пэй А приняла смертельную дозу снотворного и стала ждать мужа. К его возвращению она успела испугаться и передумать. Они не стали вызывать врача, побоялись. Лечились сами. Три зимних дня она проболела, а потом умерла.
Зачем было ехать в чужую страну и тут травиться? Может, у них с мужем что не сложилось? Всё равно не понять – я ничего о ней не знал. Меня вообще мало тронула эта история, разве что на секунду я представил – почему-то очень ярко представил, – как страшно умирать в зимней Москве, если этот город тебе абсолютно чужой.